Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С минуту Клавдий молчал, озадаченный.
Потом сообразил. Она все еще переживает оскорбление, нанесенное циничным чугайстером. И унижение оттого, что Клавдий это слышал. И никак не отреагировал – стало быть, принял к сведению, ни капли не удивившись.
– Ивга… дурочка. Ну мало ли кто что вякнул. Он же… чугайстер.
Это слово его язык привычно не желал выговаривать, потому вышло с запинкой. Но очень красноречиво. Ивга вскинула мокрые глаза:
– Он… зачем?.. подонок. Отомстил же уже, хватит… Так нет… Плюнул в спину… ядом… Чугайстеры – они же все… мучители. Как с навкой… Я видела. Хоровод… колесо. Кишки хорошо наматывать… Навки – не люди, но эти еще хуже… И почему им это позволяют? Все позволяют, будто так и надо? Навка… орет… А потом мешок, пластмассовый, на молнии… и фиалками пахнет… вроде бы фиалками, мерзко так…
Клавдий зажал себе нос. Невольно, машинально, – не желая чувствовать запах, существующий только в его воображении.
Ивга осеклась. Захлопала мокрыми ресницами, часто-часто, как крыльями. Хлоп-хлоп…
Он повернулся и вышел на кухню. Вытащил из холодильника бутылку пива, откупорил зубами и вылил в себя. Не ощутив вкуса. Желая забыть тот запах. И прогнать из мыслей мешок, полиэтиленовый, грязно-зеленого цвета. На железной молнии…
– Я… что-то не так сказала?
Ивга стояла в дверях кухни. С высохшими глазами. Внимательная и напряженная.
– Нет, Ивга. Все в порядке… Просто я терпеть не могу… фиалок.
Она покусала губу:
– Простите.
– За что?
Она смотрела серьезно. Грустно и даже, кажется, сочувственно.
(Дюнка. Май)
Два часа блуждания по ночным улицам привели его в состояние болезненного отупения; опьянение выветривалось непростительно быстро, и на смену ему приходила отвратительная, мерзкая тоска. Оглядываясь на последние полгода своей жизни, он с трудом удерживался от соблазна побиться головой о стену.
Не раз и не два ему истошно сигналили машины, и водители, которым он перешел дорогу, ругались и грозили кулаками; не раз и не два Клав подумал о счастливом небытии, которое так просто отыскать под случайными колесами глупых гонщиков. Последний раз мысль о самоубийстве была такой неестественно приятной, что пришлось сильно огреть себя по лицу. Жест заправского истерика…
Когда прошла жгучая боль от удара, Клав понял, что желание наложить на себя руки обладает свойствами болезни. Вроде как навязчивая идея; вроде как прощальный подарок пропасти, которая так его и не получила…
…но, возможно, еще получит. Клав сжал кулаки так, что ногти врезались в ладони.
Дюнка.
Ты ведь – Дюнка? Или… кто ты такая, а?!
Он долго стоял в подъезде, и редкие любители ночных прогулок, входившие в дом и выходившие из него, опасливо косились на странного, застывшего в одной позе парня.
Потом он вызвал лифт и, уже несомый где-то между одиннадцатым и пятнадцатым этажом, подумал о пустоте под тоненьким перекрытием лифтовой коробки и о двух массивных пружинах, торчащих – он когда-то видел – из пола лифтовой шахты.
Потом он отпер дверь своим ключом.
Дюнка… та, кого он привык считать Дюнкой, не спала. Наверное, она вообще не спит.
– Клав?..
Он вспомнил выражение ее глаз. Там, на крыше, когда она склонилась над ним, так и не переступившим грань. И смотрела чуть недоуменно… непонимающе. Разочарованно?..
– Это я, – сказал он глухо, хотя Дюнка, конечно, ни с кем не могла его спутать. – Привет.
Дюнка мигнула; давно не виделись, подумал он устало.
– Клав, ты…
– Отвечай мне, Докия. Смотри в глаза и отвечай. Ты… тянешь меня за собой?
Молчание. Ему показалось, что на дне ее глаз метнулась мгновенная паника.
– Ты хочешь моей смерти? Почему? Ты думаешь, так будет лучше? Ты не подумала спросить меня, а хочу ли я… такого поворота дел?
Молчание. Дюнкино лицо сделалось вдруг не бледным даже – серым, с оттенком синевы. Огни фар, отражающиеся от белого потолка, выхватывали из полумрака то резко выдающиеся скулы, то темную полоску сомкнутых губ, то глаза, ввалившиеся так, что глазницы казались круглыми черными очками.
Она не живая.
Страх ударил, на мгновение лишив дара речи, прихлопнув, парализовав; Клав стиснул зубы. Это он знал и раньше, но знать – не значит верить.
– Ты не Дюнка, – сказал он глухо. – Зачем ты меня обманывала?
Беззвучно захлопали ее мокрые, сосульками слипшиеся ресницы.
Если она не Дюнка, откуда у нее этот жест?!
– Ты не Дюнка, – повторил он сквозь зубы. – Не притворяйся. Дюнка не стала бы меня… убивать.
Чуть шевельнулись темные губы. Слово так и не сложилось.
– Я виноват, – сказал он глухо. – Но у меня… теперь у меня нет выбора. Потому что я хочу жить…
– Клав… – Он вздрогнул от звука ее голоса. – Прости, я не… только не отдавай меня… им. Я люблю тебя, Клав… Я… клянусь. Не отдавай… Я боюсь…
– Признайся, что ты не Дюнка. Признайся, ну?!
Очередная вспышка света высветила две блестящих бороздки на ее лице:
– Что я… не я?.. Как скажешь…
Он хотел сказать – «уходи откуда пришла». Но не сказал. В горле стоял комок.
– Оставайся. Ты свободна… делать, что хочешь. Но я тебя боюсь… Дюнка. Я уйду.
– Не… покидай…
– Я хочу жить!
– Клав… не покидай… меня… будем вместе. Пожалуйста…
Она шагнула вперед, протягивая руки. Клав отшатнулся, будто его ударили, метнулся прочь, захлопнул за собой дверь.
И услышал глухой стон. Совершенно нечеловеческий звук; так мог бы стонать упырь, упустивший добычу…
И сразу – детское всхлипывание.
Он забыл, где лифт.
Ударившись в чью-то дверь, он вылетел на лестничный пролет и кинулся вниз, охваченный паническим, тошнотворным ужасом. Он несся прыжками, чудом не подворачивая и не ломая дрожащие ноги; его ботинки грохотали по бетонным ступеням, и ему казалось, что в полутьме ночной лестницы за ним гонятся. Бесшумно и страшно.
Потом бесконечная лестница закончилась; на улице, освещенной огнями, не было ни души. Клав перебежал к противоположному тротуару и, не удержавшись на ногах, упал на четвереньки.
Никто не видел его. Разве что старушка, страдающая бессонницей, да влюбленные, проводящие ночь во взаимных ласках, могут взглянуть сейчас в окно и увидеть посреди пустой улицы шатающегося подростка-наркомана…
Телефонов было три. Шеренга, застывшая в ожидании жетонов.